Проект постановки на сцену трагедии 'Царь Федор Ио - Страница 4


К оглавлению

4

Если бы Федор мог удержаться на этой высоте, он бы заслуживал быть причисленным к лику святых, но человеческая слабость берет свое. В четвертом акте он, сидя за кипою бумаг, которых не может понять, сожалеет о своей ссоре с Годуновым и готов сделать ему уступки. Клешнин приносит ему ультиматум правителя, но Годунов требует слишком много, Федор не соглашается и по-прежнему не верит измене Шуйских - следует очная ставка Клешнина с Шуйским. Непроницательность Федора, смешанная с великодушием и упрямством, выказывается здесь ярче, чем где-либо. Когда он, добиваясь от Шуйского оправдательного ответа, тем самым вынуждает у него признание в измене, этот неожиданный оборот приводит его в такой испуг, что не Шуйский, а он кажется попавшим в западню. Чтобы выручить Шуйского, Федор не находит лучшего средства, как уверять, что Шуйский по его приказанию объявил царем Димитрия. Комисм этой уловки не должен мешать зрителю быть тронутым великодушием Федора и согласиться с Шуйским, когда он говорит:

Нет, он святой!

Бог не велит подняться на него.

Задача исполнителя в этом трудном месте - заставить публику улыбаться сквозь слезы.

Если оно удастся, то публика поймет, в каком раздражении находятся нервы Федора, когда он узнаёт из бумаги, поданной ему Шаховским, что тот самый Шуйский, которого он только что спас, за которого поссорился с Годуновым, - хотел развести его с женою, так нежно и горячо им любимой.

Восстание Шуйского, как обида личная, не возбудило в Федоре ни малейшего гнева. Он не принял это восстание ни как государственное преступление, ни как обиду; оно представилось ему только с точки зрения опасности, которой подвергался глубоко чтимый им воевода, тот, кому земля обязана спасеньем. Но когда Шуйский затронул его Ирину, Федор сперва плачет, потом выходит из себя. Он не соображает хронологического отношения измены, им только что прощенной, с челобитней о разводе, не поданной Шуйским; не соображает, что челобитня предшествовала измене, а измена исключает челобитню; поступок Шуйского представляется ему как черная неблагодарность, и, ничего не разбирая, ничего не видя, кроме оскорбления своей Ирины, он яростно кричит:

В тюрьму! В тюрьму!

и прихлопывает печатью заготовленный Клешниным приказ.

Не смею утверждать, что поспешность Федора происходит от одного негодования и что к ней не примешивается облегчительного чувства, что он может теперь, не греша против совести, исполнить требование правителя и с ним помириться. Во всяком случае, Федор уже смотрит на восстание иначе, чем за несколько минут, ибо чувство его к Шуйскому изменилось, а в природе человеческой окрашивать чужие поступки нашим личным расположением к их совершителям.

В пятом акте нет вовсе комисма; заключительный аккорд должен быть чисто трагический. Обращение Федора к усопшему родителю после панихиды есть последнее его усилие выдержать неподобающую ему роль. Его исступление при вести о смерти Шуйского, его возглас:

Палачей!

не должны возбуждать улыбки. Это слово, хотя не имеет в устах Федора того значения, какое имело бы в устах его отца, - должно быть произнесено с неожиданной, потрясающей энергией. Это высший пароксисм страдания, до которого доходит Федор, так что силы его уже истощены, когда он узнаёт о смерти Димитрия, и эта вторая весть действует на него уже подавляющим образом. Подозрение на Годунова, мелькнувшее в нем по поводу Шуйского, еще раз промелькивает как молния относительно Димитрия:

Ты, кажется, сказал:

Он удавился? Митя ж закололся?

Арина - а? Что, если...

Последнюю строку Федор произносит с испугом, чтобы зритель понял, какая ужасная мысль его поразила. Годунов устраняет ее предложением послать в Углич Василия Шуйского, племянника удавленного князя; Федор бросается ему на шею, прося прощения, что мысленно оскорбил его, - и совершенно теряется. Он хочет дать наставления Василию Шуйскому, но рыдания заглушают его слова. Теперь он сознает, что по его вине погибли Шуйский и Димитрий, а царство осталось без преемника, и в первый раз постигает, до какой степени было несостоятельно его притязание государить. Почва царственности проваливается под ним окончательно, он окончательно отказывается от всякой попытки на ней удержаться. Отныне он уже ни во что не вмешивается, он умер для мира, он весь принадлежит богу.

Это отречение от жизни, этот разрыв с прошедшим должны быть символически ознаменованы обстановкой Федора в последней сцене трагедии. Все окружавшие его лица удалились. Осталась одна Ирина, да толпа нищих, да, пожалуй, два-три стольника с царской стряпней, чтобы не слишком отступать от этикета. В этом скромном окружении Федор произносит свой заключительный монолог, а нищая братия в то же время затягивает вполголоса псалом, и на его "покаянном" напеве слова Федора вырезываются как старинная живопись на золотом поле.

Мы видели из предшествующего обзора, что в характере Федора есть как бы два человека, из коих один слаб, ограничен, иногда даже смешон; другой же, напротив, велик своим смирением и почтенен своей нравственной высотой. Но эти два человека редко являются отдельно; они большею частию слиты в одну цельную личность, и воплощение этой цельности составляет главную задачу драматического исполнителя.

Наружность Федора уже описана в постановке "Смерти Иоанна". Он был мал, дрябл, склонен к водяной болезни и почти безбород. Цвет лица его бледно-желтоватый (sallow complexion, по выражению Флетчера), ноги слабы, поступь неровна, нос соколиный, губы улыбающиеся. Это очевидно не мой Федор. Моему Федору можно от его исторической наружности сохранить только малый рост, отсутствие бороды, неровность поступи и улыбающиеся черты лица. Портрет Федора над его гробницей в Архангельском соборе, воспроизведенный Солнцевым в "Русских древностях", не имеет никакого значения, ибо это не портрет, а просто человеческое лицо без всякой физиогномии, вроде тех, какие рисуют дети. Воззрение на эти черты профессора Снегирева для меня непонятно.

4